Меню

Эту позднюю осень циолковский надолго сохранить

Эту позднюю осень циолковский надолго сохранить

1. Грустное, темное время

Примерно лет пятнадцать назад мне довелось написать небольшую книжку о Циолковском. Я начал ее с рассказа о том, как поздней осенью у Марии Ивановны и Эдуарда Игнатьевича Циолковских приключилась беда – заболел скарлатиной их девятилетний сын Костя. Разумеется, я написал и о тяжелом осложнении, которое оставила болезнь, – мальчик потерял слух.

Эта печальная история, сыгравшая немалую роль в формировании характера будущего ученого, показалась мне тогда исключительно важной. Но сегодня я уже не мог начать эту книгу так же, как полтора десятка лет назад. Мне не захотелось рассказывать ни о детстве, красочно описанном в автобиографии ученого, ни о его первых шагах к грамоте, которой он учился по томику русских народных сказок. Я не чувствовал себя вправе посвятить первые страницы книги и родителям моего героя, хотя они были в высшей степени достойными людьми. Обычные, вернее привычные, варианты начала отпадали один за другим. Они не годились. Их пришлось отбросить под напором новых, ранее неизвестных фактов.

Девяти лет от роду, как написано во всех биографиях ученого, Циолковский оглох. Наступило то, что он назвал впоследствии «самым грустным, самым темным временем моей жизни». Но вот совсем недавно Василий Георгиевич Пленков, краевед из города Кирова, совершил, казалось бы, невозможное: он прочитал неведомые, считавшиеся навсегда зачеркнутыми страницы великой жизни. Рассказом о поисках В. Г. Пленкова мне и хочется начать жизнеописание моего героя.

Пленков начал свою работу с просмотра адрес-календарей Вятской губернии – своеобразных справочников, рассказывавших о местных чиновниках. В двух календарях – за 1871 и 1875 годы – ему встретилось несколько строк об отце ученого – столоначальнике Лесного отделения управления государственными имуществами Эдуарде Игнатьевиче Циолковском. Сведения были скупы, но Пленков действовал настойчиво и методично. Страницу за страницей перелистал он и комплекты «Вятских губернских ведомостей». Как это ни странно, довольно редкая фамилия Циолковский встречалась там неоднократно. Газета упоминала о Нарцизе Циолковском – чиновнике для особых поручений при губернаторе, Николае Циолковском – чиновнике, прибывшем в Вятку из Уфы, генерал-майоре Станиславе Циолковском с дочерью Анной Станиславовной, К. Д. Циолковской и Ф. С. Циолковском, принимавших участие в постановке живых картин на сцене местного театра.

Почему в Вятке оказалось столько Циолковских? Какое отношение они имели к нашему герою? Эти вопросы не сразу дождались своего ответа.

В номере от 21 декабря 1868 года под рубрикой «Перемещение чиновников по службе» сообщалось, что приказом по министерству государственных имуществ за № 34 от 14 ноября 1868 года на место столоначальника Лесного отделения «определен согласно прошению учитель землемерно-таксаторских классов при Рязанской гимназии, титулярный советник Эдуард Циолковский».

Попробуем поразмыслить над этой короткой заметкой. Прежде всего она говорит о бедности. Достаточно вспомнить романс Даргомыжского «Он был титулярный советник, она – генеральская дочь. », и уже можно ничего не прибавлять по поводу веса этого чина в тогдашнем обществе.

Есть в этом сообщении еще одна любопытная деталь. Эдуарда Игнатьевича называют не лесничим, хотя он занимал такую должность в Ижевском, а учителем землемерно-таксаторских классов при Рязанской гимназии. Значит, он приехал в Вятку не из Ижевского, а из Рязани? Но когда же и как попали Циолковские в Рязань?

Находка Пленкова стала первым лучом, который осветил нам «самое грустное, самое темное время» жизни Циолковского. Но, вчитываясь в текст заметки губернской хроники, найденной кировским краеведом, я никак не предполагал, что на мою долю выпадет честь еще шире приоткрыть раскрывшуюся в неизвестность щелочку.

Это произошло несколько месяцев спустя. Работая в архиве Академии наук, я прочитал несколько писем Петра Васильевича Белопольского, племянника известного русского астронома, посланных Циолковскому в 1926 году. В первом же из них содержалось несколько строк по интересовавшему меня вопросу.

«Я помню, – писал Белопольский, – что, когда мне было лет девять, я жил в Рязани, на Вознесенской улице, в доме Климина, и в этом же доме жили Циолковские, два брата, немногим старше меня. Если это были вы, то, конечно, мне было бы очень интересно об этом знать».

Судя по следующему письму, в котором официальное «вы» сменилось дружеским «ты», Константин Эдуардович подтвердил этот факт. Старики любят вспоминать. Предавшись воспоминаниям, Белопольский писал Циолковскому: «Из нашей жизни детской я особенно помню один эпизод. Помню как-то я, мой брат Вася, ты и твой брат залезли в чужой сад полакомиться малиной, и на нас пожаловались. Нас отец высек, а вас поставил на колени богу молиться. Когда после сечения мы выскочили во двор побегать, то вы из окна говорили нам: „Вас высекли, и вы уже играете, а мы должны еще целый час стоять на коленях“. Потом, помню, вы куда-то из Рязани уехали. »

Читайте также:  Осенняя обработка роз мочевиной осенью

Письма Белопольского и сообщение «Вятских губернских ведомостей» стали ключом к разгадке еще одного крайне интересного и важного документа – еще до конца не расшифрованной автобиографической рукописи «Фатум». Последние страницы этой рукописи, написанной в 1919 году карандашом на листах бумаги, вырванных из какой-то конторской книги, содержат ряд неразборчивых конспективных заметок. Смысл их можно понять лишь при сопоставлении с документами, о которых шла речь выше. Заметки подтвердили то, что удалось узнать из «Вятских губернских ведомостей» и писем Белопольского: 1864 г., «Деревянный флигель Калеминой»; 1867– 1868 гг., «Переезд в другое отделение дома. На нашем месте Белопольские».

И все же эти новые, бесспорно точные, сведения о жизни Циолковского в Рязани были далеко не полными. По-прежнему ждали ответа вопросы: когда и почему переехала туда семья Эдуарда Игнатьевича? Ответ на первый вопрос удалось обнаружить в архивной папке, где лежала нотариальная копия с «аттестата». Так официально назывался послужной список Эдуарда Игнатьевича. С чиновничьей обстоятельностью в нем было записано, что, прослужив в Ижевском с 1846 года лесничий Циолковский «по домашним обстоятельствам от службы уволен с переименованием в коллежские секретари. По постановлению Рязанской палаты государственных имуществ согласно прошению определен делопроизводителем Лесного отделения 1860 года 3 мая».

Источник

Эту позднюю осень циолковский надолго сохранить

Совсем иначе вел уроки русского языка Александр Кондратьевич Халютин. Тут уж было не до шуток. Лодырей и безобразников Халютин не жаловал. Не задумываясь, отправлял их в угол, выдворял из класса, без сожаления оставлял без обеда и даже ставил на колени.

Латыни учил первоклассников Алексей Ильич Редников. Он поражал их тем, что даже в морозы (а в Вятке они бывали изрядными) не надевал пальто в рукава, накидывая его лишь на плечи. Войдя в класс, Редников прежде всего проверял, открыты ли форточки. Любителей латыни сыскалось среди гимназистов немного, а потому Редников особенно благоволил к прилежным, успевающим ученикам.

Каждый из педагогов требовал внимания к своему предмету. Предметов было много, и учиться было нелегко. Что же мог получить в гимназии полуглухой Константин Циолковский?

Константин Эдуардович ответил на этот вопрос, написав в рукописи «Фатум»: «Учиться в школе я не мог. Учителей совершенно не слышал или слышал одни неясные звуки. Но постепенно мой ум находил другой источник идей – в книгах. »

Несмотря на то, что, не посещая занятий, невозможно слышать неясные звуки вместо голосов учителей, биографы Циолковского неоднократно приводили эту цитату как подтверждение того, что Константин Эдуардович никогда и нигде не учился.

Но почему же так глухо вспоминает Циолковский гимназию? Вероятно, потому, что слишком мало из нее извлек.

Назвав себя самоучкой, он, право, не слишком согрешил против истины.

На тринадцатом году жизни, незадолго до того дня, когда пришлось расстаться с гимназией, Константин потерял мать. Веселая, жизнерадостная, «хохотунья и насмешница», как аттестует ее сам Циолковский, Мария Ивановна нежно любила сына. Она делала все от нее зависящее, чтобы маленький калека не чувствовал себя ущемленным, обиженным. Это она научила Константина читать и писать, познакомила с начатками арифметики.

Плохо пришлось Константину, когда Мария Ивановна умерла.

С отцом отношения были иные. «Он был всегда холоден, сдержан. Никого не трогал и не обижал, но при нем все стеснялись. Мы его боялись, хотя он никогда не позволял себе ни язвить, ни ругаться, ни тем более драться. » Так писал об отце Циолковский, и за этой характеристикой угадываются события, происшедшие в семье после смерти Марии Ивановны.

Лишенный поддержки, Константин учится все хуже и хуже. А затем наступает день, когда он вынужден променять плохие отношения с учителями на многолетнюю дружбу с книгами. При каких обстоятельствах это произошло, сейчас сказать трудно. Ведь именно об этом времени писал Циолковский: «Я стараюсь восстановить его в своей памяти, но ничего не могу сейчас больше вспомнить. »

Горе придавило осиротевшего мальчика. Гораздо острее ощутил он свою глухоту, делавшую его «изолированным, обиженным, изгоем». Пришлось покинуть гимназию. Одиночество стало еще сильнее, еще тягостнее. И тогда, собравшись с силами, он гонит прочь эту проклятую слабость сменяет яростное желание «искать великих дел, чтобы заслужить одобрение людей и не быть столь презренным. ».

В отличие от гимназических учителей книги щедро оделяют его знаниями и никогда не делают ни малейших упреков. Книги просто не пускали вперед, если что-то не усваивалось, не укладывалось в голове. И странное дело – то, что с таким трудом доходило на уроках в гимназии, после размышлений над книжными страницами становилось простым и понятным.

«Лет с четырнадцати-пятнадцати, – пишет об этой поре Циолковский, – я стал интересоваться физикой, химией, механикой, астрономией, математикой и т. д. Книг было, правда, мало, и я больше погружался в собственные мои мысли.

Я, не останавливаясь, думал, исходя из прочитанного. Многого я не понимал, объяснить было некому и невозможно при моем недостатке. Это тем более возбуждало самодеятельность ума. » Так благодаря книгам нашел глухой мальчик свое место в жизни.

Читайте также:  Сочинение по теме по литературе осень

«Всем хорошим во мне я обязан книгам!» – сказал однажды Горький. Циолковский мог бы подписаться обеими руками под этими словами. А когда много лет спустя известный популяризатор науки Яков Исидорович Перельман спросил, какая из книг особенно сблизила его с наукой, Константин Эдуардович, не задумываясь, ответил:

Это очень старый учебник. Вышедший во Франции в середине XIX века, он быстро завоевал добрую славу во многих странах. Достаточно сказать, что только в Англии «Физика» Гано выдержала около двух десятков изданий. В 1866 году ее выпустил на русском языке известный издатель Ф. Павленков, находившийся в ссылке в той же Вятке, где жила семья Циолковских.

«Полагаем, что книга эта не нуждается в рекомендациях,– писал Ф. Павленков в предисловии к новому изданию 1868 года, – что касается до свежести сообщаемых ею сведений по некоторым отраслям, то достаточно сказать, что в нее успело перейти описание таких приборов, которые впервые появились в своем усовершенствованном виде на последней Всемирной выставке, то есть в настоящем году. »

Радостно билось сердце Циолковского, когда прочитал он эти строки. Он понял, что дверь в неведомый еще мир науки открыта. Чтобы войти в нее, необходимо лишь одно – работать.

Константин не успел проштудировать и полторы сотни страниц, когда ему встретился отдел, заставивший особенно насторожиться. В заглавии стояло одно слово: «Аэростаты».

Методично и последовательно изложил Адольф Гано историю и устройство воздушных шаров. Однако окончательный вывод выглядел плачевно: «. нужно заметить, что истинной пользы от аэростатов можно ждать только тогда, когда найдутся средства управлять ими. Все подобные попытки до сих пор оказывались безуспешными. »

Вероятно, именно тогда, впервые задумавшись над несправедливостью, выпавшей на долю воздушных шаров, Циолковский поставил перед собой задачу, которую с исключительным упорством разрабатывал на протяжении всей жизни.

Источник

Эту позднюю осень циолковский надолго сохранить

Чем ближе мы подъезжали к Пушкинским Горам, тем больше волновались, будто нам предстояло встретиться с живым поэтом.

Впереди появились две легкие колонны. Дорога проходила между ними. На колоннах были укреплены деревянные лиры. Отсюда, от этих колонн, начинался Пушкинский заповедник.

Давно уже отзвенели лиры, их нет даже в музеях, но они милы нам потому, что о них упоминал Пушкин. «Душа в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит», «Державин и Петров героям песнь бряцали струнами громкозвучных лир».

На холмистой гряде показался Святогорский монастырь. Под его стенами похоронен Пушкин.

Мы вглядывались в монастырские здания, серевшие вдалеке. Неужели через несколько минут мы будем стоять около могилы поэта?

Луч солнца прорвался сквозь тучи и озарил землю. И она вдруг запестрела скрытыми до тех пор красками последних осенних дней – коричневого бурьяна, красного конского щавеля, желтых, как лежалая пряжа, волокон репейника.

Но нам так и не удалось попасть на могилу Пушкина. Сонная служащая в гостинице Пушкинского заповедника сказала нам, что «могила закрыта на ремонт». Услышав эти казенные слова: «закрыта на ремонт», сказанные о могиле Пушкина, мы возмутились и хотели было наговорить сонной девице много горьких слов, но поняли, что это бесполезно.

Огорченные, мы поехали в Михайловское, и оно вознаградило нас за неудачу в Пушкинских Горах.

Там нас встретил беззвучный серый день, весь в вялом золоте и запахе сырой земли. Он как бы с раннего утра еще дремал, этот пушкинский осенний денек.

Михайловский парк отряхал последние листы, но на клумбах перед домом-музеем доцветали астры. И так же трогателен, как всегда, был домик няни, восстановленный нашими войсками после изгнания из Михайловского фашистов. Так же трогательны были его низенькие потолки и деревянные колонки на крылечке.

Неясный туман лежал, отсвечивая легким серебром, между вековыми елями главного въезда (большую часть этих елей срубили немцы), над черными прудами, над липами в аллее Анны Керн и над свинцовой водой двух озер – Маленца и Петровского. В тумане едва угадывался песчаный холм, а за ним – Тригорское.

«Вновь я посетил тот уголок земли, где я провел изгнанником два года незаметных…»

В парк пришли цыгане. Их табор мы видели около Пушкинских Гор.

Цыгане подошли к домику няни, о чем-то тихо поговорили между собой, потом ударили в ладоши, и цыганки вдруг начади плясать. Разноцветные шали и юбки разлетелись, будто ветер закружил охапки красных, желтых, лиловых, белых и синих цветов.

Эта безмолвная пляска цыганок в совершенно безлюдном парке около дома Пушкина, да еще поздней осенью, когда кочевая жизнь должна давно окончиться, была неожиданна и удивительна. Казалось, что цыганки плясали перед самим Пушкиным и только для него одного.

Читайте также:  Фунгицид для обработки теплицы осенью

Цыганки перестали плясать и присели на крылечке, обмахивая разгоряченные лица платками. В наступившей тишине было слышно только позвякиванье монист и стук еловых шишек, падавших на землю.

Над Псковом гремела поздняя осенняя гроза.

Молнии перебегали по черным садам и белым соборам. Суровые эти соборы были недавно восстановлены после войны. Вспышки молний отражались в меловых лужах около соборных стен.

Наутро, когда мы выехали из Пскова в Лугу, в небе снова начали накапливаться тучи.

Меня, конечно, могут упрекнуть в пристрастии к описанию гроз и других небесных явлений. Но эту грозу под Псковом я, очевидно, буду помнить долго и потому не могу промолчать о ней.

Это была стремительная гроза в самый разгар золотой осени, в ту пору года, когда гроз почти не бывает.

В этом была ее мощь – в невиданном пожаре солнечного света, бившего в осеннюю заржавленную землю через прорывы бешеных туч.

Взрывы солнечного огня, его косые лучи проносились и тотчас гасли в угрюмой дали. Там узкими домоткаными холстами уже лились на леса и пустоши короткие ливни.

Каждый взмах солнца выхватывал из сумрака то одну, то другую отлитую из чистейшей меди березу.

Березы вспыхивали, пламенели, дрожали, как исполинские факелы, зажженные по сторонам дороги, и мгновенно гасли за серой стеной дождя.

Машина рвалась через эти полосы дождя, чтобы снова вынестись в разноцветный пожар мокрой листвы и промчаться сквозь него до новой встречи с широкошумным пенистым дождем.

Свет, золото, багрянец, тьма, пурпур и снова – быстрый свет! Синий блеск молний, длинные перекаты грома и вдруг вдали, в путанице поваленных ветром берез, – рыжая огненная лисица с поджатой лапой и настороженными ушами.

Удары грома совпадали с переменами света. Казалось, что гром оркестровал перед нами эту ошеломляющую грозу.

– Смотрите! Вот здорово! – вскрикивал шофер, и останавливал машину. А это что-нибудь да значит, когда шофер забывает о сцеплении и стартере и протирает смотровое стекло, чтобы не пропустить ни одной перемены в зрелище октябрьской грозы.

Только под Лугой – уютным городком, очень чистым, очень домовито-архитектурным – гроза прошла.

Несмотря на наше преклонение перед Пушкиным, мы все же решили, что он был несправедлив к Луге, когда написал о ней:

За Сиверской в мокром тумане, наползавшем с низин, в радужном сиянии фонарей пронеслась Гатчина– дворец, ограды, пруды, – и с Пулковских высот открылись, наконец, от края до края ненастного горизонта несметные огни Ленинграда.

Сколько раз ни приезжаешь в Ленинград, всегда волнуешься, как перед свиданием с любимым человеком, которого не видел много лет.

Узнает ли он тебя? Не скажет ли, что ты растерял за эти годы веселье и доброжелательность к людям? Примет ли он тебя с прежней простотой? Или будет молчать, сдерживая зевоту, как всегда бывает, когда умирают старые связи?

Но каждый раз этот величественный город встречает тебя, как друга.

Даже кажется, что он сетует, что тебя так долго не было. Он как бы спрашивает: где же ты был в белые ночи, когда отражения золоченых шпилей струились в невской воде? Где ты был в хрустящем сентябре, когда воздух пригородных садов заполнил до краев весь город и остановился у берега Финского залива, как бы боясь двинуться дальше в северную даль?

Где ты был в зимние дни, когда торжественные здания, колоннады и арки покрывал иней и казалось, что неведомый мастер посеребрил их за одну только ночь?

Почему так долго ждали тебя в гулких залах Русского музея и Эрмитажа великие художники мира?

Каждый раз с жестоким сожалением о потерянном времени выходишь на набережные и проспекты, но через несколько минут наступает успокоение. Гармоническая стройность Ленинграда снимает все заботы, все тревоги. Начинаешь не умом, а сердцем понимать, как прав был поэт, когда сказал, что «служенье муз не терпит суеты; прекрасное должно быть величаво». Начинаешь понимать, что прекрасное несовместимо с суетой. И суета уходит, оставляя сердце свободным для восприятия чистых впечатлений.

В Ленинграде пришлось на время поставить машину во дворе Союза писателей.

Возясь с машиной, я все время рассматривал этот двор, замкнутый четырехугольником старого здания, Он был тесен, живописен и угрюм.

Угрюмость ему придавали темные стены, когда-то окрашенные в красный цвет. Время зачернило их копотью. Красная краска проступала только на выпуклостях лепных украшений.

Продырявленные осколками листы кровельного железа были свалены в углу. На воротах наросла ржавчина. Она кое-где отслоилась, и под ней был виден ноздреватый чугун.

Ветер с залива волочил над двором водянистые тучи. Из них по временам начинал сыпаться крупный снег. Он тут же таял, оставляя на плитах двора темные пятна.

Было слышно, как беспокойно плещется рядом Нева и где-то над крышами гудит мокрый флаг.

Источник

Adblock
detector